Я продолжал контролировать свои эмоции до конца сентября, но потом меня постепенно заразила истеричность девочек из арбатской тусовки, и в течение нескольких месяцев я представлял собой печальное зрелище. Причины этому были более чем весомы. Ходили слухи, что Нюта сорвалась со скалы в результате попытки изнасилования, но узнать правду было невозможно, поскольку многочисленные свидетели — сплошь люди из арбатской тусовки — несли мистическую чушь или ссылались на наркотический приход. Это было уже совсем другое дело. Это означало, что в тусовке людей, пропагандирующих свободную любовь, есть место насилию и, возможно, убийству.
«В этом году осень началась слишком рано», — сказал кто-то из ребят. Да и у Гусмана была песня «Ранняя осень», полный текст которой выглядел так:
Ранняя осень — пора ясных снов,
Когда можно спокойно свалить
За семьдесят миль на восток,
А потом, догорая в лучах
Холодного солнца,
Сидя на пустынной платформе
Покуривать крепкий «Дымок»…
После развала «Происшествия», смерти любимой девушки и отъезда друзей мне было невероятно горько. Люди, появившийся рядом со мной вместо тех, что были раньше, не были настолько близки, и я не чувствовал ни к кому душевной теплоты — ни в тусовке, ни в университете. К тому же, я поступил на исторический факультет МПГУ в неудачное время.
Вообще, уже само здание корпуса гуманитарных факультетов на «Юго-западной» сильно отличалось от всего, что я когда-либо видел. Восемь этажей, огромная винтовая лестница, четыре плохо работающих лифта, огромные толпы преподавателей, студентов и каких-то людей, не похожих ни на тех, ни на других. Все постоянно торопились, опаздывали, жаловались на недосып и долгую дорогу… В этом вавилонском столпотворении было очень трудно найти своё место, и мне этого так и не удалось.
В первые же дни я столкнулся с невероятной популярностью ультраправых политических движений. Утро начиналось с того, что, приехав на занятия одним из первых, я стирал лозунги, написанные мелом, с доски и парт. Однако, несмотря на отвращение, в конце концов я сумел выстроить более-менее нормальные отношения даже со сторонниками РНЕ. Их лидер, некто Сева, брившийся под коленку до самого окончания вуза и защитивший потом диссертацию по «варяжскому вопросу», однажды сказал мне так: «Лёха, ты хоть и еврей, но ты наш, русский еврей». Тут уж поневоле приходилось задуматься о судьбе Лёни Ваккера, которого в России все считали евреем, а в Германии — русским, к чему он так стремился.
С учёбой после многолетней школьной халявы я не справлялся. Долги по истории древнего мира росли быстрее, чем я успевал их сдавать; с прочими предметами тоже было множество трудностей. Чтобы сдать зачёт по физкультуре, я записался в секцию шахмат, но так ни разу там и не появился. Кроме меня со всего курса там состоял только один человек — фанатичный русский патриот с подходящим именем Руслан Арсланов.
Правда, долго находиться в одиночестве не пришлось: гитара и неформальная внешность помогли мне найти единомышленников. Уже к середине сентября у нас возникла межфакультетская хипповская тусовка «удмуртских пионеров», названная в честь возрождённой пионерской организации Удмуртии, где, по данным какой-то случайно нам попавшейся газеты, все дети в обязательном порядке должны были учиться плести фенечки. Ядро тусовки составили я, Алексей Крылов по прозвищу «Нильс» и Лиза Кричевец по прозвищу «Природа», а также несколько моих однокурсников. Лиза играла в то время на флейте в составе группы «Дар Крыльев», которая запомнилась, как я уже говорил, в основном тем, что выступала на разогреве у Рады Анчевской (вокалистка «Дара» Галя Левина общалась со мной лишь до начала 1996 года, и её песни стёрлись из моей памяти). Нильс прожил несколько лет в Латинской Америке и пытался продвигать спонтанное искусство, вдохновлённое Борисом Гребенщиковым, Анатолием Гуницким и Даниилом Хармсом. Кроме того, его перу принадлежала сюрреалистическая повесть «Миры Ххо», в которой содержался блистательный афоризм: «Принц подарил принцессе цветы. Её сердце растаяло. Ужасная смерть, лишённая всякого смысла». Впоследствии Нильс оставил сюрреализм и стал писать замечательные рассказы о Латинской Америке.
Во время пар я писал от скуки идиотские матерные стихи, но, в отличие от школы, тем же самым занималась добрая половина парней в нашей группе, и я чувствовал их поддержку. Ещё с нами учился Андрей Маслаков, чьё высшее предназначение состояло в изобразительном искусстве. Лучше всего ему удавались портреты с натуры и шаржи на преподавателей. Как-то он по моему наущению изобразил куратора курса Клименко в виде гестаповца, и это было мощнее бомбы. После этого нас с Андреем стали привлекать к изготовлению унылой факультетской стенгазеты. Ещё Маслаков нарисовал отличную иллюстрацию к моему рассказу «Requiem», который я сочинял, прогуливая занятия в окрестностях Остоженки и Китай-города. Именно эта картинка сопровождала мою публикацию в кротовском журнале «Почтовый ящик». Ещё периодически мы ездили всей компанией готовиться к семинарам в Историческую библиотеку на Старосадском переулке, но выудить ускользающий смысл на страницах советских учебников в несоветское время было нелегко, и я продолжал заниматься ерундой. Да и вообще учёба на историческом факультете оказалась гораздо скучнее собственно истории, которую я так любил.
Перерывы между парами, да и вообще всё свободное время мы проводили в курилке — проходном пятачке на лестнице, где обычно было множество народа. Там я без конца играл на гитаре и пел песни — получалось что-то вроде уличного представления. Чтобы экономить на сигаретах, я перешёл на «Беломорканал», а когда папиросы заканчивались, крутил из остатков табака очень эффектные самокрутки (мне ли было не знать, что хиппи делают с анашой!). Самое любопытное, что однажды моей процедурой по скручиванию косяка заинтересовались распивающие вино студенты худграфа и попросили поделиться. Конечно, я был щедр, но зато они — разочарованы. Иногда в здании происходили массовые драки между студентами разных национальностей, и тогда в курилке лучше было не появляться, чтобы не попасть под горячую руку.
В то время половина пространства около метро «Юго-западная» была занята грязным продовольственным рынком, а другая, напротив Театра на Юго-западе, представляла собой огромный, не тронутый цивилизацией пустырь. Когда-то здесь было небольшое село, снесённое при строительстве городского района. Теперь о нём напоминала лишь Церковь Михаила Архангела в Тропарёво — та самая, которая попала в кадр комедии «Ирония судьбы». В феврале 1996 года в этой церкви венчался Владимир Жириновский, и студенты подумывали о каких-то хулиганских выходках по этому поводу, но я этого уже не застал. В тёплое время года пустырь заполнялся читающими и пьющими студентами.
По словам Николая Макарова, который учился на истфаке в одно время со мной, после окончания МПГУ Андрей Маслаков стал не художником, а кандидатом философских наук и в даже в какой-то момент был одним из ведущих преподов по философии на историческом факультете. В этом качестве он снимался по телевидению, рассказывал нечто о корниловщине (эту передачу снимал бывший Колин однокурсник телеоператор Николай Колтовской). «Гестаповец» А.В. Клименко тоже остался на прежнем месте: очень много преподаёт и работает зам. декана. Остальные разбрелись кто куда: староста группы Аркадий, к примеру, сделал карьеру в погранслужбе.
После учёбы я ехал либо на Арбат, либо садился на автобус и отправлялся в Ясенево, где в то время собиралась наша околоарбатская компания. Почти единственное, чем мы там занимались — это жаловались друг другу на своё дурное настроение. Если пелись песни, то они были такими же мрачными и не имели никакого отношения к искусству — разве что к любительской психотерапии, которая тогда, благодаря клубу «Синтон» и другим сектоподобным кружкам, входила в моду со скоростью распространения сибирской язвы.


Иногда я виделся с Гусманом. Он выглядел уставшим от тяжёлых бытовых условий суздальского общежития и учёбы, от которой он успел отвыкнуть за годы, прошедшие после ухода из ПТУ. Помню, в то время Миша рисовал во владимирской электричке случайных пассажиров — лицо за лицом, меланхолические карандашные наброски на небрежных клочках бумаги — у него скопилась их целая пачка. Когда он появлялся в Москве, мы обычно ехали в гости к Джейн, у которой тоже не ладились дела, покупали пива или вина, пели песни, что помогало нашей подруге поддерживать дух в отсутствие средств к существованию. Если мы не привозили еды, основным кушаньем в её одинокой квартире был чёрный хлеб, размоченный подсолнечным маслом.
На Арбате в холодный сезон было нечего делать, но без Арбата я не мог. К тому времени там началось какое-то странное, тревожное затишье, закончившееся к концу девяностых практически полным исчезновением тусовки. Осенью 1995 года на дверях большинства жилых подъездов установили кодовые замки, и неформалы старались всеми правдами и неправдами проникнуть погреться в магазин «Бублики», хоть оттуда и прогоняли. Вторым оазисом тепла было кафе в Калошином переулке, которое в народе называли «глинтвейном», потому что там продавали глинтвейн. Находиться там трезвым было невозможно, но компания возрастных спившихся интеллектуалов не была мне интересна — они уже нашли ответы на все вопросы и не хотели никого слушать. Так что если я и приезжал на Арбат, то бродил по нему один. Или иногда мы с Гусманом одиноко пили вино в каком-нибудь подъезде, прижавшись к батарее отопления и обсуждая нашу горемычную жизнь. Осенью-зимой 1995 года нам особенно не хватало тепла — во всех смыслах этого слова.
Откровенно говоря, дерьмовое это было время. Всё, что со мной происходило — это непрерывные размышления о смерти, идущие постоянным фоном. Окружающие, среди которых тоже было много неуравновешенных людей, считали своим долгом давать мне ценные советы, и от этого становилось только хуже. Кроме этого меня часто использовали как жилетку, поскольку я это позволял… Потом, конечно, всё прошло само, без всяких советов, но осенью 1995 года мне было не до смеха.