Наше время

Сейчас окраины Москвы кажутся благоустроенными и совсем не опасными. Во дворах — детские площадки, спортивные площадки. На фасадах домов — аккуратные вывески. В магазинах — качественная и разнообразная еда, а продавцы — вежливы и доброжелательны. Но стоит закрыть глаза, и я легко восстанавливаю в памяти времена, когда в подъездах многоэтажек жителей встречали разбитые стекла и сожжённые почтовые ящики, на лестницах валялись экскременты и разбитые бутылки, а мусоропроводы были забиты до шестнадцатого этажа. Улицы были усыпаны бетоном, разбитым асфальтом, в грязи у сломанных лавочек бесились пьяные и глубоко несчастные люди.

Мне кажется, скоро не останется никого, кто помнил бы то же самое, что и я. А через десяток лет будет невозможно доказать, что всё это вообще было. Уже сейчас про СССР можно услышать только, что у нас была непобедимая армия и уникальное мороженое, но никто не вспоминает, как от этой армии косили, чтобы не попасть в Афганистан, и как отстаивали очереди за мороженым, но только не советским, а импортным — сначала «Pinguin», потом «Baskin Robbins». Но самое главное, никто не хочет вспоминать, какое запустение и разруха были повсюду — даже в Москве.

Культура позднего совка даже для подростка казалась примитивной, наивной — словно это был специально насаждаемый сверху религиозный культ инфантилизма с человеческими жертвоприношениями. Коммунизм был теряющейся в дымке абстракцией; понятно в нём было только то, что рай — материален. И для того, чтобы вступить в корпорацию распределения этих райских благ какой-нибудь республике Бенин, веками живущей своими традициями, надо было одномоментно уверовать в чуждую систему ценностей и символов. Именно на таких вот бенинцев и были похожи тогдашние советские аборигены. На бенинцев похожи и современные адепты советской ностальгии — от непонятных людей, рассказывающих сказки по телевизору, до случайных прохожих в майках с советской символикой и надписями a la «Верните мне мой 1937».

На депрессивной почве росли свои цветы — московские неформалы. Никакого будущего у нас не было, и большинство это понимали, стремясь жить настоящим, пока есть возможность. Кому-то это принесло раннюю смерть от передозировки или несчастного случая, кому-то адреналин, секс и авантюрные приключения, ну а тем, кто оказался живуч и с неплохой памятью — в том числе, и мне — неформальная жизнь дала возможность получить множество сюжетов и источников вдохновения. В эпоху перемен умнеешь быстро: уже к августовскому путчу я был сложившимся подростком с некоторыми зачатками собственного мировоззрения, хоть мне и было неполных тринадцать лет.

Чтобы найти опору среди обломков разрушенного информационного барьера, людям срочно требовалось взрослеть. Вся страна буквально оглохла от скрипа извилин, так тяжело было это сделать. Многие по привычке надеялись, что за них снова удачно подумают национальные лидеры. В какой-то момент казалось, что Борис Ельцин сделает правильный выбор и станет русским Де Голлем, спасшим свою Родину от хаоса, но первый же русский президент  демонстративно поддался искушению, присвоив себе абсолютную власть. Эта неразборчивость вызвала катастрофические последствия. Демократия, либерализм, республика, гуманизм — всё было дискредитировано и превращено в ширму криминала самого низкого пошиба. Население догадалось, что взрослеть не обязательно, и с облегчением возобновило деградацию. В страну вернулась новая эпоха застоя, и коммунизм, по старой большевистской традиции, снова был отложен в светлое будущее.

Прошли годы. Немного повысился уровень жизни. На подъезды повесили железные двери и поставили кодовые замки; позже им на смену пришли домофоны. Потом в городе сменились люди — удивительно быстро, не дольше, чем за десятилетие. Не знаю, что случилось с коренными москвичами. Должно быть, алкоголики вымерли от пьянства, а агрессивные подростки подались в бандиты и перебили друг друга. Те, кто не принял новую власть, либо бросились за рубеж, либо затаились здесь, как я. На смену «советскому народу» пришли европейские хипстеры и азиатские чернорабочие. Вопрос «Из какого ты района?» стал уже не важен; теперь чаще интересуются, из которого ты города. Компьютерные игры снизили интенсивность пьянства и уличных драк. Пожалуй, не поменялось только одно — низкопробная популярная музыка, бьющая по ушам из каждой дыры.

Эта книга получила название «Рок-н-ролльный возраст», потому что моё состояние души за эти годы не изменилось. Как-то я прочитал у Грэйла Маркуса, что рок-н-ролл для музыканта — это не просто наркотик, это ещё и эликсир молодости. Мне не так много лет, чтобы я мог судить о справедливости этих слов, но самое главное, что каждый день создавая художественную реальность, мы сами живём по законам художественной реальности. Именно поэтому я писал воспоминания тем же языком, каким я разговариваю в жизни или пишу в блоге — со всеми жаргонизмами, научными терминами и прочей мешаниной, из которой состоит моя повседневная неписательская речь. Стоило ли писать воспоминания сейчас, когда ещё ничего не закончилось? Ну, раз вы держите эту книгу в руках, значит, понимаете, как я на него ответил.

Я люблю жанр «rock-n-roll story» за обстоятельства времени и места. Мне интересно читать об истории культуры, а не о том, сколько женщин было у Джона Леннона или Джима Моррисона. Я уверен, что московский андеграунд 1990 – 2020-х годов для читателя может оказаться ничуть не менее драйвовым, чем «свингующий Лондон» 60-х или панк-революция 1977 года. И хотя в начале девяностых годов мне было трудно преуспеть, позже я реализовал свои замыслы. Уже почти тридцать лет я путешествую по стране, сочиняю и пою песни, пишу стихи — и совершенно не жалею о том, что я не вполне нормальный человек. Музыкант никому не обязан быть нормальным!

Мне повезло: я попал в рок-н-ролльную среду в годы, когда ни у кого не было готовых ответов, что правильно, а что нет. Именно об этом когда-то написал мой приятель Митя Лихачёв, выложив в Интернете свои старые аудиозаписи:

«Не уверен, насколько эти песни представляют самостоятельную эстетическую ценность для постороннего человека, но для меня они важны как память об эпохе, ушедшей от нас уже безвозвратно. Эпохи открывания большого мира, эпохи, полной энергии, надежд, перспектив и иллюзий, которые сейчас мы уже разменяли на те или иные достижения нашей сегодняшней реальности — крупные ли, мелкие ли, но главное — без права обмена и возврата; эпохи, когда деревья были большие и зеленые, лучшими местами для проведения отпуска были Филяндино и Селигер, в идеальном случае — съемная койка в Крыму; эпохи, когда можно было наслаждаться полной безответственностью, но мы еще не понимали, что это наслаждение; эпохи, когда первые жизненные разочарования казались досадным недоразумением, которое должно пройти при первом же его озвучивании».

Да, возможно, «Рок-н-ролльный возраст» — это всего лишь забавные истории о рок-н-ролле, путешествиях, отношениях с людьми и миром. Но для меня и моих друзей — ещё и хроника искреннего, честного времени — «нашего времени», как пел Митя.

И это — наше время, кто не успел, тот опоздал.
И это — наше время, и мы не должны быть одни где-то в тени.
И это — наше время, было бы небо, найдётся звезда,
Длинные-длинные дни.

(Дмитрий Лихачёв, «Наше время», 1995).

Интернационал моей фамилии

Мой род начался с запутанной истории рождения моего деда, Владимира Абрамовича Караковского. Его матери, Анне, запретили рожать врачи, но она сознательно пошла на риск, договорившись с подругой-учительницей, что при худшем развитии событий она с мужем усыновит ребёнка – благо у Абрама Залмановича и Розы Петровны Караковских собственных детей не было. Дед родился на свет 14 февраля 1932 года в Свердловске. Анна умерла при родах. Настоящий отец моего деда, Александр Волгин, отказался от ребёнка прямо в роддоме, и мальчик, наречённый Владимиром, был усыновлён Караковскими. Со временем Волгин сделал карьеру партработника в пермском обкоме. Его дочь от второго брака Галина Розенберг уехала жить в Израиль, и в 2004 году внучка Волгина Мириам прислала мне электронной почтой несколько его и своих фотографий. Брюнетка в военной форме и с автоматом в руках мне понравилась больше невнятного лысого субъекта в военном френче и в круглых очках. Впрочем, на молодых фотографиях Волгин выглядел красивым и дерзким.

Приёмным родителям ребёнка повезло намного меньше, чем Волгину.

Абрам Залманович родился в прибалтийском городе Себеж в октябре 1893 года в семье мелких торговцев. Он отучился три года на медицинском факультете университета города Тарту, семь лет проработал фармацевтом, во время Первой мировой был фельдшером в военном госпитале. В 1918 году вступил в ВКП(б), но сначала, как и многие евреи, состоял в ячейке Бунда. К педагогике его привела кампания по борьбе с неграмотностью, в которой он участвовал, работая по партийной линии в Сызрани. Высшее образование Абрам Залманович получил в Академии коммунистического воспитания имени Крупской в Москве и далее в «отделе» того же вуза в Свердловске – получив специальность «инспектора и организатора народного образования». Был автором брошюр и учебников по педагогике. Дружил и сотрудничал с Яковом Перелем, который в те годы занимался социализацией беспризорников.

Потом начинающего педагога направили в Челябинск в подчинение первого секретаря обкома Кузьмы Рындина. Там Абрама Залмановича назначили заведующим ОблОНО, а потом директором школы-новостройки № 37, находящейся недалеко от трущоб «Порт-Артура», как тогда называли железнодорожный посёлок. Время было суровым. Чего стоит строка из педагогического плана, принятого партийной ячейкой: «…1.01.1940 — районная ёлка для отличников; для старшеклассников организовать и провести военизированный поход в противогазах по местам революционной славы…».

После ареста Рындина стало ясно, что настала очередь «его людей». Караковского исключили из партии «за связь с врагом народа Перелем, за педологические извращения и бюрократизм, проявленный в руководстве школой, за контрреволюционную вылазку в беседе с беспартийными, выразившуюся в признании Зиновьева и Каменева немножко революционерами». Перель же, как писал Солженицын, обвинялся в организации детских ёлок, на которых троцкисты бы поджигали школы. В декабре последовал арест. Учительница В.А. Муратова (Узлова) вспоминала: «…в один из вечеров, когда многие учителя после работы еще не разошлись по домам, а сидели и работали в учительской (заполняли журналы, проверяли тетради и прочее) вошёл взволнованный директор школы Караковский. Он пожелал нам честно трудится, любить своё дело и, пожав каждому руку, простился с нами и ушёл. Каждый из нас почувствовал, что происходит. Директора школы все уважали, ведь каждому он чем-то помог в работе. Утром он на работу уже не пришёл».

Абрама Залмановича долго держали под арестом, заставляя дать признательные показания, но он не соглашался. Тогда чекисты арестовали его жену. Обвиняемый продолжал упорствовать. На «воронке» приехали за пятилетним Володей, отняв его у испуганной бабушки. Несмотря на то, что эшелонирование детей проходило ночью и не афишировалось, на перрон высыпали местные женщины, бросавшие детям в теплушки хлеб и во весь голос ругавшие НКВД… И тогда Абрам сдался. Дело по группе вредителей было открыто 5 марта. 19 июля 1938 г. был вынесен приговор, подписанный Кагановичем и местными чекистами: «за активное участие в антисоветской организации правых» Караковский был приговорен к расстрелу с конфискацией имущества. Признательные показания спасли жизнь его семье… Реабилитировали его в 1957 году «за отсутствием состава преступления» — уже после смерти жены. Солженицын упоминал о расстреле Переля, но, по свидетельству ссыльного художника Георгия Дмитриевича Кусургашева, Яков Акимович был отправлен на Дальстрой и даже дослужился до бригадира на прииске Штурмовой.

Только в 10-х годах была опубликована биография одного из главных палачей этой бойни — начальника УНКВД Челябинской области 32-летнего майора Павла Васильевича Чистова, при непосредственном участии которого «тройка» приговорила к расстрелу почти 6000 человек. Чистов избирался депутатом Верховного Совета, был награждён орденом «Знак почёта», медалью «XX лет РККА» и значком «Почётный сотрудник ВЧК-ОГПУ», работал в ГУЛАГе. В начале войны Чистова, который уже дослужился до генерала, направили организовывать строительство оборонительных сооружений Брянск — Чернигов (разумеется, руками заключённых). В сентябре 1941 года под Конотопом Чистов попал в руки немецкой диверсионной группы и на допросе выложил всё, что знал о советской обороне, о чём с удовольствием сообщила оккупационная пропаганда. Он провёл всю войну в лагерях на хозяйственных должностях, продолжая сотрудничать с фашистами. В мае 1945 года Чистов был освобожден американцами из Маутхаузена и отправлен в СССР. Во время следствия коллаборационист пытался повеситься в Бутырской тюрьме. Как ни странно, приговор предателю Родины был относительно мягок — 15 лет лагерей. Семь из них он провёл на Колыме — сначала в лагере, потом ещё год в ссылке после освобождения по УДО в 1955 году. Вернувшись в Москву в 1957 году, Чистов работал бухгалтером и умер в 1982 году. Из сорока двух награждённых в июле 1937-го орденом Ленина сотрудников госбезопасности не был расстрелян лишь он; ещё один орденоносец успел застрелиться до ареста.

Мой дед с Розой Петровной Караковской. 1935 год.

Через полгода после ареста Розу Петровну выпустили, позволив работать учителем в челябинской школе №18. Она нашла сына в Кунгурском доме для детей врагов народа (Пермская область). Стресс удалось полностью снять, но в результате дед почти ничего не помнил о своём детстве… Невозможно было стереть из реальности другое — печать сына «врага народа», обречённого на социальную изоляцию и голод (в Свердловске детей «врагов народа» подкармливали даже немецкие военнопленные). Лучшими друзьями Володи стали учителя из блокадного Ленинграда, тоже прошедшие через ад и не питавшие никаких иллюзий.

Получив паспорт, дед взял фамилию и национальность приёмных родителей. Вслед за Розой Петровной он решил избрать профессию педагога, после чего закончил филологический факультет Челябинского государственного педагогического института. Там Владимир Абрамович вовсю проявлял организаторские способности и личное обаяние — в частности, был руководителем студенческого хора при весьма скромных, скажем честно, вокальных данных. Вскоре мой дед женился на Инне Алексеевне Шахиной, дочери директора челябинского радиозавода Алексея Васильевича Шахина, незадолго до этого переехавшего из Горького. Чтобы поступить на радиотехническую специальность, Инне не хватило баллов, и поэтому она училась на математическом факультете. Инна была вздорной красавицей: уже зная, что уедет в Челябинск, назначила парню свидание, и не пришла.

Алексей Шахин тоже был далеко не ординарной личностью: он начинал когда-то в Нижнем Новгороде моряком речфлота, но потом закончил радиотехникум, прошёл стажировку в Америке, был сотрудником лаборатории Бонч-Бруевича. Вскоре после войны Алексея Васильевича направили работать директором на только что построенном радиозаводе «Полёт» в Челябинске. Ему удалось в составе советских делегаций побывать во множестве зарубежных стран (судя по фотоальбомам, как минимум в США, Франции и Бельгии), а в середине шестидесятых он два года прожил в Индии, строя какой-то завод (в то же время, когда Джордж Харрисон учился играть на ситаре под руководством Рави Шанкара, но в другом штате). Шахин прожил долгую жизнь, воспитал сына, дочь, двух внучек, внука (т.е. моего отца) и оказал немалое влияние на меня и сестру. Умер он в 1997 году, дожив до 86 лет. Его жена Елена Алексеевна (младшая из пяти сестёр мещанского рода Барановых) пережила деда.

Сначала Владимир Абрамович работал учителем литературы и русского языка в школе № 48; потом завучем в школе №109. В 1962 году Владимира Абрамовича назначили на должность директора школы № 1 им. Ф. Энгельса. Эта элитная английская спецшкола была основана в 1861 году как женская гимназия и открыта заново в новом здании в 1935 году. Сначала, насколько можно понять по его рассказам и первой книге «Грани воспитания» (позже у Владимира Абрамовича вышло несколько десятков книг), деятельность Караковского была направлена на создание нормальных человеческих взаимоотношений в коллективе школы. Став директором, дед стал реализовывать в школе собственную методику коллективного творческого воспитания, которая базировалась на проведении «коллективных творческих дел», многие из которых оставили след в истории города. Так, 19 сентября 1970 года во дворе около школы состоялось открытие памятника «Алёша», посвящённого молодёжи, погибшей на войне. Со временем монумент стал местом встречи для ветеранов и родственников погибших солдат — ведь от могил близких их отделяли сотни и тысячи километров.

Вскоре молодого директора школы заметили передовые педагоги СССР, разрабатывавшие теоретическую модель «воспитательной системы школы», и в 1977 году он стал директором московской школы №825. Первое время, пока не дали квартиру, мои дед и отец жили в соседней школе — впоследствии кузьминском Доме пионеров, сыгравшем запоминающуюся роль и в моей жизни. К концу года в столицу перебралась вся семья.

Мой отец унаследовал от деда его кипучую энергию, но применял её поначалу исключительно в уличных драках, бывших нормальным времяпрепровождением в индустриальных городах. «Володя, всё кончится милицией», — предупреждала его мать, не подозревая, насколько сбудутся её предсказания. Закалённый в боях челябинский хулиган успешно сдал вступительные экзамены на исторический факультет ЧГПИ, где захипповал — разумеется, не в американском, а в советском смысле этого слова. Выражалось это в том, что отец ездил в Чехословакию и Прибалтику, слушал западный рок, а диплом защищал по политэкономии США.

Вскоре в общежитии ЧГПИ он встретил мою мать — младшую дочь в большой немецкой семье Балько, сосланной в годы войны из Крыма в Казахстан, а к тому времени жившую в деревне Калачёво в тридцати километрах от Челябинска. В детстве моя мама ходила в музыкальную школу, находящуюся в соседнем посёлке с красивым названием Роза, и занималась на хорошем немецком пианино «Zimmerman». У неё было два брата и три сестры, причём всех сестёр специально назвали именами, начинающимися с буквы «Л»: Люда, Лена, Лида и Лариса.

В студенческие годы мама часто ходила по институту в платье с маленьким британским флажком на рукаве, за что ей делали выговоры, и это было тоже неформально.

Глава семьи Христофор Христофорович Балько сделал большую карьеру. Для начала ему удалось выжить на Бакальских каменоломнях, куда он попал в рядах «трудармии» (этот термин в годы войны означал советских каторжников, осуждённых за немецкую национальность). После демобилизации он закончил Тимирязевскую академию и был направлен на строительство крупнейшей в регионе птицефабрики, где занял пост главного инженера, а позднее, в 90-х годах, когда от предприятия остались одни руины, был председателем совхоза. Всю свою жизнь дед скрывал свою национальность и при посторонних заговорил по-немецки только один раз – за несколько часов до смерти.

После переезда в Москву родители поступили в московские вузы (отец — МГПИ имени Ленина, мать — МОПИ имени Крупской). Мать перебиралась из Челябинска беременной мной…

Суровые неформалы Троицкого ветеринарного техникума (справа мой дядя Слава).
Мама с дядей Христофором на Новом Арбате в Москве, 1978.