В эмоциональном плане вся моя жизнь начиная с конца марта 2000 года была беспросветным кошмаром. Депрессия то утихала, то ослабевала, но не оставляла меня ни на минуту. Я пытался ухаживать за девушками, пил как плотник, исповедовался случайным людям, но ничего не помогало. Для спасения были нужны средства посильнее и, в первую очередь, время. Но я воспользовался проверенным лекарством — творчеством. Правда, теперь, после распада группы, я был совершенно один, и привычная связка «музыкант-слушатель» не работала, к тому же за десять с лишним лет я очень сильно устал от взятой на себя ответственности. «Чистая» литература не требовала такого нервного напряжения. Постепенно на первое место вышли проза и поэзия, и это было логично — ведь писать можно и просто в стол, не показывая никому плоды своих трудов. В апреле 2000 года я написал первые стихи, задумывавшиеся именно как полноценные поэтические произведения. Примерно тогда же появились первые, до предела композиционно усложнённые и агрессивные по подаче фрагменты прозы.

Как-то в августе я сидел наедине с бутылкой пива в Саду Мандельштама, названном не в честь поэта, а в честь педагога, руководителя школьной коммуны, и писал одноимённый рассказ — в жанре антиутопической сатиры. Несмотря на адское похмелье, текст получался на удивление чётким и законченным. Тогда я решил, что пора действовать, и вскоре отнёс свои стихи вместе с рассказом своему дальнему родственнику Аршаку Тер-Макарьяну, работавшему литературным редактором в газете «Литературная Россия», которая находилась, к моему удивлению, всего лишь через несколько домов от моего факультета. Это был неприятный, въедливый человек, большой поклонник Сталина — о чём я в то время не подозревал — но профессионал в области литературной критики. Аршак прочитал рукопись в моём присутствии, прикопавшись едва ли не к каждой написанной мной строке. В этот вечер я узнал, к своему великому удивлению, правила стихосложения и много чего другого, ранее казавшегося мне необязательным. Самое главное, что благодаря этой критической атаке моя самооценка существенно пострадала, и писать по-прежнему, не сильно заботясь о результате, я больше не смог бы. Именно с этого момента во мне впервые появилась какая-то сумасшедшая мотивация к творческому росту, напрочь отсутствовавшая прежде. Ну и, пожалуй, именно тогда я впервые обратил внимание на стремление писателей встроиться в государственные, общественные институты, средства массовой информации. Это было неудивительно — ведь у них же не было такого мощного протестного, неформального заряда, как у рок-музыкантов. Но этот социальный конформизм меня сразу насторожил, и я понял, что в литературном мире мне предстоит пережить немало сложностей.

Вообще писательство как ценность я воспринял под впечатлением романа Василия Аксёнова «Скажи изюм!» и связанной с ней истории альманаха «Метрополь». Концепция неподцензурного издания, в котором участвовали Вознесенский, Высоцкий, Сапгир, Ахмадуллина и другие известные авторы, захватила меня со страшной силой. Культура «стиляг», описанная в тексте, казалась гораздо интереснее визуальных образов. Чувствовалось, что аксёновская братия жила настоящими поступками — храбрыми, вызывающими, иногда на грани хулиганства. Это был и непрерывный стёб над плохо закамуфлированными агентами КГБ, и опасные выходки, выставляющие напоказ серость советского обывателя, и пьянство, и сумасшедшие поездки чёрт знает куда непонятно зачем. Это было круче поверхностного и вторичного хипповско-панковского эпатажа, на тот момент уже совсем угасшего. Но аксёновская субкультура исчезла ещё раньше. Так я начал понимать, что мне предстоит создать в определённом смысле собственную субкультуру. К счастью, к этому времени у меня был и соответствующий опыт, и старые связи, так что всё получилось как-то легко, само собой.

Вскоре, на дне рождения тульской поэтессы Ольги Агаповой, родилась идея литературного альманаха «Точка Зрения», в котором объединились малознакомые и непохожие люди из моего окружения разных времён — Дарья Баранникова, Леонид Ваккер, Ольга Агапова, Анатолий Ковалёв, Катя Кушнер, Анна Давыдова (Нурвен), Артём Филимонов, Дмитрий Лихачёв, Алексей Крылов и другие. Иллюстрации к нашим стихам и рассказам нарисовал мой товарищ по историческому факультету Андрей Маслаков. Мы решили издать совместную книгу, которая сохранила бы наш прошлый литературный опыт, но очень скоро выяснилось, что «Точка Зрения» — это творческая, живая, «терапевтическая», как я тогда говорил, среда, и фиксировать промежуточную точку роста при помощи публикации старых текстов уже не имеет смысла. Для многих из нас с «Точки зрения» начался новый жизненный этап…

Несмотря на то, что мне тогда было очень плохо, я вспоминаю эти годы с не меньшей сентиментальностью, чем начало девяностых. Мы были молоды, и энергии было хоть отбавляй — словно мы долго копили силы для того, чтобы, наконец, заняться по-настоящему любимым делом. «Точка Зрения» была замечательной романтической общностью: мне иногда казалось, что мы и впрямь живём в художественной реальности, настолько всё было неправдоподобно интересно. Я и сейчас помню какие-то смешные детали — как мы сочиняли с японским студентом Томоо Каваи мирный договор с Японией, как ночью с Эндрю Симаковым рисовали арабские иероглифы на замёрзшем стекле трамвая, везя в гости к Ане Чуриловой бутылку коньяка. Но чаще всего мы просто читали друг другу новые стихи и прозу. За 2000-2003 годы я написал намного больше, чем за всю жизнь до этого, а потом — ещё больше.

Большую часть моего раннего корпуса текстов составила сюрреалистическая повесть «Преображенская площадь». Сюжет её был невнятен, пересыпан огромным количеством мистической символики и во многом базировался на моих представлениях о числовой симметрии и вытекающем из неё ритме чтения — даже количество букв в разных кусках текста я сделал почти равным. Согласно сюжету, четверо друзей детства ушли из своей привычной социальной реальности в предназначенное для сноса здание на Большой Семёновской улице — загадочный Дом-Навсегда, где они узнали подлинную природу вещей и переосмыслили свою жизнь. Всё заканчивалось несчастным случаем — падением трамвая с Бородинского моста (это же трагическое происшествие вдохновило в 1994 году Диму Лихачёва на написание песни «Она не знала») — или, с точки зрения героев, вознесением. Второй программный текст назывался «Церковь милосердия» и рассказывал о насильственных благодеяниях в прото-тоталитарной субкультуре, хорошо знакомых мне по хипповской тусовке 1995 года. Кстати, спустя пять лет обе повести взялось напечатать издательство «АСТрель» и даже заплатило аванс, но так и не исполнило своих намерений, чему я теперь только рад. Выход на бумаге этого тщательно выстроенного занудства вряд ли бы обогатил русскую словесность. По своей сути это была не литература, а психотерапия, во многом подражающая сартровской прозе. По ранним черновикам видно, как литература вытаскивает меня из кошмара, как истерические стенания и жалобы переходят в куски художественного текста и обратно, как мне всё больше и больше удаётся держать себя под контролем…

Написал я также несколько рассказов, из которых наиболее удачными были посвящённые музыкальной тематике — «Конец сезона» и «Флейта-сякухати». За первый из них в 2007 году я получил премию литературного журнала «Кольцо А», а второй широко публиковался в журналах России, Германии и Израиля. Но вообще музыкальный опыт в прозе я использовал крайне редко, стараясь описывать изменённое состояние сознания или какие-то философские концепции. Некоторые прозаические миниатюрки стали для меня подготовкой к написанию психологической прозы, которая спустя несколько лет стала для меня любимым жанром.

Кроме серьёзных текстов из под моего пера выходило и всякое дураковаляние — иногда совершенно идиотское, иногда довольно удачное. «Сад Мандельштама» был в немалой степени стёбом, хоть и грустным. Рассказ «Чудесное утро», стилизованный под классическую прозу, описывал, как русские интеллигенты-аристократы играют в бадминтон, и вдруг одна из женщин неожиданно, безо всякой видимой причины умирает. Поскольку всё происходит в субботу, и прислуга, проживающая в «еврейских поселениях на правом берегу Клязьмы», в шаббат не работает, компаньонам приходится самостоятельно решать, как своими силами похоронить тело умершей. Разумеется, «похороны своими руками» получились смешными и жалкими. А чтобы сделать текст ещё более издевательским, я дал имена героям в честь профессоров нашей кафедры психологии.

Всё это казалось поначалу баловством, причудой. Родители отказывались меня понимать. Некоторые профессора относились ко мне симпатией, за что я им всегда буду благодарен. Компания единомышленников формировалась по принципу стихийного стечения обстоятельств, и, как следствие, потеряла субкультурное единообразие.